На огненной черте (3)
На огненной черте
Продолжение. Начало в прошлом номере.
…После окончания ленинградской школы ФЗУ Николая Ефименкова направили на возведение портовых сооружений. На этом строительстве работало много молодёжи.
Коля пришёл встать на учёт в местную комсомольскую организацию. Там он впервые и увидел Машу. Отдав учётную карточку и заполнив какие-то бумаги, он вы- шел в длинный коридор и разговорился со знакомыми ребятами из общежития.
До Нового года оставалось две недели. Молодёжь стройуправления готовилась к концерту художественной самодеятельности. В коридорах царила предпраздничная суматоха. Из комнаты в комнату сновали парни и девчата, что-то возбужденно обсуждали. В актовом зале звучал баян, настроение у всех было приподнятое. Молодой задор и веселье били через край.
Николай рассказывал ребятам какую-то смешную историю. Они увлечённо слушали рассказчика, периодически взрываясь здоровым хохотом. Из кабинета напротив вышла девушка. Коля сразу обратил на неё внимание: тёмная коса до пояса, густые ресницы, тёмно-синий свитер обтягивал её крепкую молодую грудь и осиную талию. Она удалялась лёгкой быстрой походкой, неся в руках длинное атласное платье.
Дверь, из которой она только что вышла, отворилась и сухопарая, стриженая девица со строгим озабоченным лицом крикнула ей вдогонку резким визгливым голосом: «Солдатенкова, вернись-ка на минуточку!»
Девушка обернулась, недоуменно вскинула брови и пошла обратно. Николай успел рассмотреть её получше: круглое, чернобровое и курносое личико с румянцем во всю щеку. Коля сбился с мысли. Ему расхотелось завершать начатую историю, теперь он думал о девушке.
— Ну, чего дальше-то было, Колян? — нетерпеливо пробасил кто-то.
— Ладно, ребята, потом расскажу… — как-то потерянно произнёс Николай. Девушка вновь выпорхнула из кабинета с какими-то бумагами. С интересом перебирая их, прошла в рекреацию, встала у окна, где было посветлее, и стала читать. Коля тихо подошёл со спины, продолжая любоваться незнакомкой. Присел рядом на подоконник. Негромко спросил:
— Давно со Смоленщины?
Девушка оторвала взгляд от бумаг и с удивлением посмотрела на Николая.
— А откуда вы знаете, что я со Смоленщины?
— Фамилия у тебя наша, смоленская — Солдатенкова. А я вот Ефименков… Коля.
Девушка хмыкнула, и с нескрываемым любопытством посмотрела на молодого парня.
— А что, в вашей деревне все девчонки такие красивые?
— С чего ты решил, что я из деревни? — ещё больше изумляясь, распахнула свои зелёные глаза девушка.
— По валенкам, — Колька указал носком ботинка на её аккуратные короткие валеночки с узкими носами.
— Только в наших деревнях такие мягкие валенки валяют.
— Ну, ты прямо Шерлок Холмс, Коля! — и её яркие сочные губы растянулись в улыбке, обнажив красивые, белые, как чеснок, зубы.
— Неужели я не прав? — с нарочитой горячностью напирал Николай.
Девушка заливисто засмеялась, прищурив глаза. Николай сразу же влюбился в её ямочки на щеках.
— Меня зовут Маша, — сказала она сквозь смех, протянув ему свою маленькую ладошку.
Выяснилось, что родители её действительно со Смоленщины. Отец — из-под Вязьмы, а мама из Рудни. Сама она с десяти лет живёт в Ленинграде, работает в машбюро Стройуправления. На Смоленщину ездит к родственникам отца. Он военный. И к бабушке по материнской линии. А ва- ленки она недавно купила здесь, в Ленинграде.
*****
Они стали встречаться. Коля присутствовал на концерте, где Маша выступала в какой-то театральной сценке. Его переполняла гордость, когда соседи по ряду восхищались её красотой и грациозностью. А ещё, как она естественно ведёт себя на сцене. Он не следил за сюжетом, не помнил, какая была у Маши роль, он просто любовался ею. Слушал её волшебный голос, звонкий смех.
Они вместе встретили Новый, 1938 год. Маша водила его по ленинградским музеям, они ездили в Кронштадт, Царское село. Это было самое счастливое время в его жизни. Он влюбился без памяти. И хоть Маша ему об этом не говорила, чувствовал, что и она к нему испытывает чувства.
Коля был весёлым, спортивным парнем, простым и искренним. Ему все было интересно. Тянулся к знаниям, в нём витал дух юношеского романтизма. Им нравилось быть вместе, бродить по улицам, просто молчать или мечтать о будущем.
Так прошли весна и лето. А осенью Николая призвали в Рабоче-крестьянскую Красную Армию — в по- граничные войска.
Все время службы они переписывались. Николай сообщал, что после демобилизации съездит домой к родителям, уж очень мама просила, и вернётся к ней в Ленинград. Он много раз представлял, как они встретятся, что скажет он, и что скажет она. Как он её обнимет и поцелует…
И вот теперь он лежит на полу немецкого бронетранспортёра и не знает, будет ли жив завтра. Сердце защемило… Стало невыносимо тоскливо. Николай перевёл взгляд на небо, которое под заунывный гул мотора медленно проплывало над ним.
*****
В летнем небе висел жаворонок и заливался своей песней, до боли знакомой с детства, с тяжёлой крестьянской полевой работы. Небо и поля были такими же, как у него дома на Смоленщине. Пахло теми же травами… Он вспомнил, как они всей семьей косили, ворошили сено, стоговали, а потом с ребятами бежали купаться на Десну…
От воспоминаний его отвлекли стоны и ругань раненых. Водитель неаккуратно проехал ухаб, и бронетранспортёр основательно тряхнуло. Старшина посмотрел на это стонущее жалкое войско. Неужели они дойдут до его родной хаты?!
Будут пить молоко из маминых крынок, поить лошадей и купаться в Десне. Портить, пользуясь силой, лазиновских девок, его сестёр? Он снова скрипнул зубами. Его разум и душу заполнила ненависть…
Если бы он мог сейчас взорвать вместе с собой всю эту шатию-братию — ни секунды не колеблясь, сделал бы это. Лишь бы не допустить той страшной картины, которую он себе нарисовал.
Николай прикрыл глаза: «Нет, в Белоруссии их остановит могучая Красная Армия. Ведь всегда их били и сейчас разобьем! Кто только не лез к нам?! А где они сейчас? Погоним и эту немецкую свору, куда Макар телят не гонял».
Именно в эту минуту он остро ощутил себя РУССКИМ человеком, частичкой огромной страны с названием Россия. «Ничего!..» — мысленно произнёс он, открывая глаза, и уже вполголоса, снова устремляя взгляд в небо, добавил: «Погоним вас гадов, кровью умоетесь, мать вашу!..»
*****
…В этот воскресный день вся семья Дмитрия Матвеевича Ефименкова вышла на первый покос. Он не принял колхозного движения, не понимал, как можно честно работать за палочки. Отдал лошадь и почти всю живность в колхоз, где трудилась жена и старшие дочери, а сам ходил по деревням, выкладывал печки, рубил избы, вязал рамы, подковывал лошадей. С этого и кормилась его многочисленная семья. Благо умел делать всё.
Его предки были ямщиками, но железная дорога убила эту профессию. По иронии судьбы его отец возил тачки на строительстве этой самой железной дороги, мостил Красную площадь в Москве.
Дмитрий рано осиротел. Сначала умерла мать, а потом и отец. На руках у шестнадцатилетнего Мити остались три младшие сестры. Пока был жив отец, успел окончить церковноприходскую школу, выучился играть на скрипке, свирели.
Учитель уговаривал отца послать Митю в Смоленск, в реальное училище, но денег на это не было. Надо было кормить семью, и Митя пошёл в подпаски.
Встали рано и к полудню уже изрядно притомились. Сели в тени раздвоенной березы перекусить и отдохнуть. Солнце стояло в зените, над полем стояло жаркое летнее марево, пахло свежескошенной травой.
Глава семьи, Дмитрий Матвеевич, оторвался от крынки с колодезной водой. Удовлетворенно оглядел покос, про себя подумал: «Хорошо поработали. Погода как на заказ. Полное безветрие, на небе ни облачка». Он с прищуром взглянул на небо — там, в высокой синеве, заливался жаворонок. «Постояла бы погодка, тогда бы и скосить, и просушить, и заготовить успели бы». Он в хорошем настроении присел к разостланной скатерти.
Жена Катя нарезала хлеб, прижав краюху к груди. Ребятишки, суетясь, развязывали узелки, доставали из берестяных сумок нехитрую деревенскую снедь. Дмитрий с улыбкой поглядывал на них. Он любил, когда вся семья от мала до велика трудилась вместе, в поте лица своего: усердно, сноровисто, без нытья и лености.
Казалось, совсем недавно они с Катей обучали нелегкой крестьянской работе старших, теперь старшие подсказывали и помогали младшим. Даже самый маленький, трёхлетний Саша, пытался внести свою лепту в общий семейный труд. В такие моменты Дмитрию Матвеевичу казалось, что только ради этого и стоит жить.
С аппетитом приступили к еде. В это время одиннадцатилетняя дочка Шура сказала:
— Тятя, глянь, к нам кто-то верхом скачет!
Дмитрий Матвеевич обернулся. Со стороны Калошинского большака нещадно лупя лошадь, галопом нёсся всадник в светлой рубашке. Отец встал, отер усы и дожевывая кусок хлеба, вышел навстречу.
Всадником оказался парнишка из их деревни, сын Романа Кузякова — Иван. Резко осаженная лошадь никак не хотела успокаиваться и крутилась под седоком во все стороны, раздувая ноздри и ошалело глядя своими огромными чёрными глазами. Видно было, что на ней давно так никто не скакал.
Такие же ошалелые глаза были и у Ивана. Бледный и мокрый от пота, Ванька выпалил каким-то сдавленным голосом: «Дядя Митя! Война началась!» И, ударив лошадь пятками в бока, умчался дальше на соседние покосы. Отец ошарашено крикнул вслед, до конца, не осознав страшных слов:
— Какая война?!
— Гитлер напал! — на ходу через плечо крикнул Иван. Так семья Ефименковых узнала о начале этой страшной войны.
Дмитрий Матвеевич обвёл растерянным взглядом своё притихшее семейство: «Как же так?» Из легкой оторопи его вывела за- причитавшая жена:
— Ох, лихо! Ой, боже ж ты мой! Коленька, сыночек мой! Что ж с тобой будет, родименький! Вслед за ней заплакал маленький Саша. Остальные дети с надеждой и страхом смотрели на отца.
— Тихо, мать! Что раньше времени голосить. Неизвестно ещё ничего, может, всё ещё образуется. Оглядев детей, добавил, взяв на руки плачущего Сашу:
— И Николай наш не первый год служит, опытный солдат.
Но он уже и сам не верил своим словам. Умудрённый жизнью, переживший две войны, Дмитрий Матвеевич понимал, что, если война началась, значит пришла большая беда, и их мирная жизнь скоро круто изменится. Впереди их ждут горе и страдания, но надо постараться в очередной раз выжить.
*****
…Между тем бронетранспортёр въехал во двор старой польской помещичьей усадьбы. Подбежавшие немецкие санитары в заляпанных кровью халатах выволокли Николая и кинули рядом с каменным колодцем в центре двора, где уже лежали несколько красноармейцев и пограничников.
Вокруг царила суматоха полевого госпиталя. Туда-сюда сновали санитары с носилками, солдаты таскали какие-то коробки и ящики, матрасы, перевязочный материал, въезжали и разгружались машины, повсюду слышалась немецкая речь, стоны. Немцы переругивались с русскими каждый на своём языке.
Раненых распределяли так: немцев заносили в усадьбу, русских складывали к колодцу. Рослый плечистый немец достал из колодца два ведра воды и поставил возле наших раненых. Те, кто был ближе к ведрам, с жадностью набросились на воду, остальные просили:
— Браток, зачерпни водички, дай попить…
Кто-то бредил, кто-то в полубеспамятсве жалобно просил:
— Добейте, добейте братцы…
В этой ужасной каше из окровавленных, стонущих и кричащих тел лежал Николай. Действие уколов кончилось и ему снова стало хуже. Искалеченные рука и нога нестерпимо болели. От большой потери крови голова кружилась, тошнило, навалилась слабость. Не было сил пошевелиться. Его толкали, тревожили, постоянно задевая раненую ногу. От этого он периодически терял сознание. Окончательно обессилив, потерял чувство реальности и впал в забытьё.
Очнулся старшина от острой боли. Уже смеркалось. Два немецких санитара укладывали его на носилки, грубо схватив за ноги и за гимнастерку в районе плеч. Негромко переговариваясь между собой, они понесли его на скотный двор. Там у ворот, с планшеткой в руках, в пенсне и белом халате, стоял офицер, видимо, врач. Он бегло осматривал раненых, делал какие-то записи в планшетке и распределял, кого куда нести.
Старшину понесли в добротно сработанную большую конюшню. Других раненых несли и вели в ещё больший приземистый и широкий коровник.
Николая положили почти в центре конюшни у левой стены. Ясли и перегородки были спилены, поэтому образовалось большое пространство. Раненые лежали рядами вдоль стен прямо на полу, застеленном соломой. Повсюду возвышались холмики конского навоза.
Николай, еле поворачивая голову, осмотрелся. В основном, здесь были только тяжелораненые, ходячих было мало. «Значит, с легкими ранениями отправляют в коровник» — мелькнуло в голове. Его начал бить озноб, зубы стучали. Он был полутруп среди таких же полутрупов.
Озираясь по сторонам, старшина видел крышу над головой, крепкие стены, окна со стеклами. Говорил себе: «Ничего, я ещё живой, пока не убили — уже хорошо, а там посмотрим…»
Через какое-то время барак почти полностью заполнился ранеными. Николай продолжал осматриваться, вглядываться в лица — вдруг кто-то знакомый?
В конце барака он увидел, как четверо евреев в гражданской одежде заканчивали оборудовать отхожее место. Ими руководил и подгонял в работе полупьяный губастый немец.
Евреи были разного возраста, и по тому, как младшие пытались оградить пожилого мужчину от пинков и ударов, Николай сделал вывод, что это одна семья.
Вид у них был растерянный, на лицах кровоподтеки и синяки.
Николая продолжало колотить, но мозг работал лихорадочно быстро, отмечая, казалось бы, малозначительные и ненужные в этой обстановке детали. Слева от него лежал сержант комендантской роты НКВД с ранениями обеих ног и головы. Из этого Николай сделал вывод, что город, по всей видимости, уже тоже взят немцами.
Справа сидел молодой боец-пограничник. Судя по стриженой голове и новенькой мешковатой форме — первогодок. Он ритмично покачивался, баюкая свою наспех забинтованную от плеча, с оторванной кистью, левую руку. Парень что-то тихо бормотал, то ли молитву, то ли ещё что. Время от времени всхлипывал и сдавленно плакал.
По всей длине барака над проходом висели четыре тусклые лампы с круглыми козырьками. Николай про себя отметил, что точно такие же были у них на заставе…
Мимо по проходу провели закончивших работу евреев: пожилого, с растрепанными седыми кудрями и скорбным лицом, поддерживал бледный мужчина средних лет. За ним, сутулясь, с заплывшим глазом, шёл парень лет двадцати.
Последним нёс ящик с плотницким инструментом мальчишка лет шестнадцати. Он растерянно озирался по сторонам, глядя на раненых. В его огромных влажных глазах — неподдельный ужас и страх. Когда за ними закрылась створка ворот, какой-то сапёр с круглой мордой глухо сказал:
— В расход жидов повели…
— Скоро все там будем, — отозвался кто-то со вздохом обреченности.
Снаружи послышалась какая-то суета и голоса евреев. Они говорили на непонятном языке, но в нём угадывалась то ли мольба, то ли молитва.
Жалобные голоса, удаляющиеся от барака, постепенно стихли. Резко и дробно застучали автоматные очереди. Следом прозвучали строгие, отрывистые команды на немецком языке и, буквально через минуту, послышались звуки весёлого наигрыша губной гармошки.
*****
Через какое-то время вновь открылась створка ворот и в барак вошла группа немцев. Указания давал тот самый офицер в пенсне, который фильтровал раненых. Несколько автоматчиков встали по бокам узкого проёма лицом к раненым.
Санитары внесли какие-то мешки и коробки. Высокий худой офицер, поблескивая стёклами пенсне, инструктировал пожилого толстяка в белом халате и фуражке с высокой тульей. Они разительно отличались друг от друга. Высокий говорил четко, отрывисто и на его спокойном лице не читалось ничего, кроме холодного безразличия и усталости.
Толстяк суетился, переспрашивал, беспрестанно утирал пот с лица и подобия шеи. Часто кивал головой и как-то неловко топтался на месте, стараясь не смотреть на эту стонущую, окровавленную массу истерзанных тел. Похоже, что он был резервистом. Это было видно по его неуверенным движениям, фуражке, как-то нелепо сидящей на его круглой бритой голове, и растерянным бегающим глазкам-пуговкам.
Худой ещё раз заглянул в свою планшетку, на чём-то заострив внимание толстого. С кислой миной оглядел барак. Зычно, перекрывая стоны раненых, выкрикнул какую-то команду, быстро повернулся и вышел. Автоматчики последовали за ним, оставив одного часового у ворот барака.
А толстячок, засеменив мягкими невоенными шажками, подкатился к левой стороне раненых, где лежал и Николай. За ним с мешком и санитарной сумкой двинулись санитары.
— Фамилья, званье, где есть ранен? — заговорил немец на ломанном русском языке, обращаясь к обгоревшему пограничнику, лежавшему первым в шеренге.
«А-а, вот почему ты здесь оказался, дядя — русский язык знаешь, — про себя отметил старшина и подумал: — Вытащили, небось, этого бедолагу из больнички в какой-нибудь Тюрингии и бросили в эту мясорубку».
Николай, наблюдая за толстяком, даже испытал что-то вроде со- чувствия или жалости к этому нелепому человеку. Как он смешно прикрывал нос платочком (в бараке был тяжёлый воздух, наполненный запахами крови, кирзовых сапог, горелого мяса, лошадиного навоза, людского пота, портянок, дыма и пороха).
Опрашивая и осматривая раненых, толстяк старался до них не дотрагиваться, а отдавал указания санитарам, которые разрезали форму, обмывали, обрабатывали раны, перевязывали и делали уколы. Дошла очередь и до Николая…
*****
…Маша проводила отпуск в деревне у бабушки с дедушкой, под Рудней. Днём помогала по хозяйству, а вечером с соседскими девчонками и ребятами ходила на игрища и посиделки. Ей нравилась эта тихая, размеренная деревенская жизнь. Днём нелёгкий крестьянский труд, вечером песни и частушки под гармошку, танцы, истории у костра.
Но больше всего Маша любила дедушкины рассказы про старинное житьё-бытьё. Обычно это происходило вечером, за столом под чаёк из самовара вприкуску с сахаром, при свете керосиновой лампы, висящей над столом. В такие минуты она как бы соприкасалась с чем-то таинственным, давно ушедшим, но от этого ещё более родным и близким. Потому что это были истории жизни её дедов и прадедов, истории её корней, продолжением которых являлась она сама.
Дед был великолепным рассказчиком. Часто, после баньки, под мерный стук ходиков, сидя в освещенном круге стола, когда всё другое пространство хаты оставалось в таинственном полумраке, он неторопливо вёл свои рассказы с обилием дат и имён (удивительная память была у деда!).
Подперев щеку, Маша с удовольствием слушала и протяжные, трогательные старинные песни, каких больше нигде не услышишь.
Это были самые сладостные минуты в кругу таких близких и родных стариков.
Слушая притчи, рассказанные с простой житейской мудростью, она становилась задумчивой, размышляя о превратностях жизни, о своеобразной исконной философии этих простых людей, веками живущих на земле и кормящихся от нее. В них была самая соль, суть праведной жизни русского человека. Как человек должен жить в этом мире, чем он, русский человек, является в нём, и чем мир является для него.
Но через неделю деревенской жизни Маше вдруг стало плохо. Поднялась температура, разболелся живот. Колхозный фельдшер, осмотрев её, сказал, что дело серьёзное и надо срочно везти в Рудню, в больницу.
В субботу 21 июня дед Митрофан, взяв колхозную лошадь, отвез Машу на телеге в больницу. Там поставили диагноз — дизентерия. Врачи надавали микстур, сделали укол, и Маша уснула. Проснулась утром от громких причитаний нянечки, тёти Паши:
— Бабоньки! Что же это делается? Горе-то, какое, ой, горе!!!
— Да что случилось-то? — сердито прервала её стенания одна из женщин.
— Война! Война началася-а-а! Немчура на нас…
Вбежавшая в палату доктор Анна Сергеевна с укоризной сказала:
— Тётя Паша, ну, зачем вы? После чего взяла за плечи и вывела из палаты плачущую нянечку. Затем вернулась, нервно теребя пуговицу на халате, сказала с дрожью в голосе:
— Сохраняйте спокойствие, товарищи! Вам волноваться вредно. Ещё толком ничего не известно. Она хотела ещё что-то добавить, но не нашлась и, резко повернувшись, вышла из палаты.
После небольшой паузы кто-то с тревогой произнес:
— Неужели правда? Что ж теперь будет-то?!
Все молчали. Маша отвернулась к стене, больно кольнуло сердце: «Коленька… он ведь там, на границе… что с ним? Только бы его не убили, только бы он был жив. Господи помоги!»
Все в палате, ошарашенные таким известием, возбужденно переговаривались, строили предположения: надолго ли война, будут ли забирать мужиков, чего хочет Гитлер? И только Маша не участвовала в разговоре, она с тоской смотрела в окно, где на ветру шелестели тонкие ветви берез. Она смотрела, как их макушки гнутся и выправляются, и опять гнутся. Она смотрела, а по её лицу на подушку сбегали слезы.
…Шёл пятый день пребывания Николая в плену. За это время стало ясно, что серьёзным лечением раненых немцы заниматься не собираются. Кто выживет, тот выживет. «Лечились» сами, помогали друг другу. Но от этого пользы было мало, в основном, как могли, облегчали страдания ближнему.
Каждый день выносили умерших, но на их место поступали новые. Либо это были люди из барака для легкораненых, которым стало хуже, или новые пленные из тех, кто ещё блуждал в приграничных лесах и напоролся на немцев.
Так старшина увидел Равиля. Он служил милиционером в Белостоке. Они хорошо знали друг друга по совместным акциям в городе. Пограничники тесно контактировали смилицией в приграничном городке, который совсем недавно принадлежал другому государству.
— Равиль! — окликнул его Николай. Он сразу узнал в хромавшем милиционере своего старого приятеля.
Старшина милиции Хисамутдинов искал глазами свободное место. Услышав знакомый голос, он не сразу узнал звавшего его пограничника. Остановился в нерешительности.
— Братцы, потеснитесь! — попросил Николай соседей справа. — Иди сюда, Хан Мамай!
Так прозвали милиционера пограничники за его жёсткость, педантизм и смелую решительность.
*****
Равиль заковылял к пограничнику, всматриваясь в его лицо и силясь узнать.
— Садись, друг! — Николай впервые за эти дни улыбнулся.
— Коля, ты? — неуверенно произнёс Равиль, рассматривая фиолетово-жёлтое от синяков лицо со щёлками глаз. — Я, — ответил Николай, улыбаясь разбитыми, распухшими губами.
— Живой! Ай, молодец! — произнес Равиль, радуясь этой встрече. — Шибко ранен?
Он ощупал взглядом перебинтованные ногу и руку Николая, дотронулся до туго перетянутой груди старшины.
— Смотря с кем сравнивать, — Николай посмотрел в глубь барака, где лежали более тяжёлые раненые. — Есть и похуже.
— Ты-то как сюда попал? Тебя, я вижу, тоже зацепило? — На правой верхней скуле татарина зияла рваная рана, а от правого уха осталась только половина. Шея и ворот гимнастерки милиционера были бурыми от запекшейся крови.
— Я, Коля, легко отделался. Мы сначала с комендантской ротой держали оборону у моста. Это я там получил, — он поднёс руку к обезображенному уху. — Потом отступили в город. Что мы могли сделать против танков? Вели уличные бои, когда немцы заняли город, прятались по подвалам. Ночью решили пробиваться к своим. Не получилось. Из семерых осталось нас двое: я и Серёга Коршунов. Меня в пятку ранило, его в бок стукнуло. Двое суток вместе с другими пленными нас продержали на лесопилке. Ни еды, ни воды не давали… шакалы!
Равиль гневно сверкнул глазами, обернувшись на часового. Потупившись, сдавленным голосом продолжил:
— Серёга вчера у меня на руках умер, всё пить просил… А сегодня утром тех, кто ходить мог, погнали куда-то. Вот, сюда привезли.
— Понятно, — Николай подвинулся и сел повыше, поморщившись от боли.
— А что было у вас на заставе? Долго держались?
— Нас от заставы только четверо осталось… вместе со мной. Я в «секрете» был, а ребята на за- ставе до последнего дрались… Генка Максимов, Фёдор Чеботарёв, Петька Косых тоже здесь. Они мне и рассказали, как там всё было. Жена Ковалёва с детишками почти сразу погибла, ещё при артналёте. А он оборону организовал, до само- го конца держался, хотя и сам ране- ный был. Когда их немцы совсем зажали и патроны кончились — Михалыч застрелился. Петька сам видел, в одном окопе сидели… Ваня Храмов, первогодок, я его из «секрета» на заставу отослал, тоже там, с ними… Эх, вмазать бы сейчас! Грамм двести… Николай скрипнул зубами, и желваки заходили на его скуластом лице.
— Да-а, — протянул Равиль, глядя в пол, как в бездну.
Продолжение в следующем номере.